У изразцовой, беленой печки — табуретка, рядом, прямо на полу, вровень с ней высилась стопка дореволюционных книг Фета, Кольцова, Ивана Бунина, Аполлона Майкова. А в окне — высокая, грациозная, вся в таком же старинном серебре, как из этих книг, — береза.
Расцвеченная инеем, она разгоралась в пустом соседнем дворе над сугробами, с каждым часом становясь все ярче, тепло просвечиваясь изнутри. Я подходил к окну и смотрел на нее сквозь проталинку в инее и, удивляясь, чего-то поджидал.
У изразцовой, беленой печки — табуретка, рядом, прямо на полу, вровень с ней высилась стопка дореволюционных книг Фета, Кольцова, Ивана Бунина, Аполлона Майкова. А в окне — высокая, грациозная, вся в таком же старинном серебре, как из этих книг, — береза.
Расцвеченная инеем, она разгоралась в пустом соседнем дворе над сугробами, с каждым часом становясь все ярче, тепло просвечиваясь изнутри. Я подходил к окну и смотрел на нее сквозь проталинку в инее и, удивляясь, чего-то поджидал. Но день проходил, свисшая к сугробам под тяжестью своей красоты она темнела, гасла. Я знаю, что в тех книгах, которые я читал тогда в школьные каникулы запоем, все уже было сказано об этой красоте, точно о такой же березе, о сонной тишине, ее серебре и блестках. Но почему-то и сейчас, когда я вспоминаю этот образ, мне думается, что я что-то не понял, что-то не досмотрел в ее застывшем ясном изваянии. И что-то еще должно открыться. Так невозможное часто кажется возможным. Если даже старая береза во дворе, давно спиленная на дрова, своим разгорающимся во мне всю жизнь светом подтверждает это.