Человек, перехитривший смерть

Не перевелись еще в нашем народе люди не от мира сего. Одного моего знакомого, большого чудака, соседи попросту называют Колей умным, потому что он много прочитал разных книжек. Правда, пришлось продать их в девяностые годы, когда  работал механиком и с зарплатой случались большие перебои. Потом, как дожил до пенсии, стал снова книги покупать, но в основном о лечении травами и пособия по популярному оккультизму.  

ДОМ его отыщешь не сразу: он, точно испугавшись могил, отпрянул далеко с кладбищенской улицы в болотистый лужок, упрятался за хмурый, запущенный огород со старыми, корявыми яблонями и кустами смородины. Низ у крыльца выгнил, пол в сенях полуразобран, и в кухне, как перешагнешь за порог, половица выворочена. Горница закопчена, у окна навалены свекла и черная редька с ботвой — Коля так ее и варит, чтобы витаминов было больше. Стул один, остальную мебель продал. Остались от прежней жизни еще два сломанных, почерневших холодильника.  

Неожиданно удивляет в этом  логове красивая, ладная русская печка, затейливо отделанная хозяином, обложенная по верху изразцами. Сам хозяин сидит на  своем единственном, грязном, с прорванной обивкой стуле у шестка, раскрасневшись от огня, вольготно закинув ногу на ногу в валенках с галошами-тянучками: у одной — отвисла отставшая подошва. Сивая, облезшая от старости Умка, встретившая меня лаем на крыльце, крепко заснула перед ним у табуретки, на которой стоит резиновый сапог: перед тем, как я пришел, Коля нашивал на него белыми нитками резиновую же заплатку.

  Он  варит кашу собаке и с удовольствием рассказывает.   Останавливаясь на самых интересных местах, выходит во двор за дровами, старыми досками и какими-то гнилушками. Убранство избушки, которое я рассматривал, оставаясь один, с каждым его рассказом казалось мне все чуднее: на всех вещах такая толстая пыль, будто они посыпаны землей.

В то, что он рассказывает, — не верится, чересчур складно и — все, как в житиях святых или сказках. Вот, например, вернувшись домой из Семипалатинска, он уже умирал от облучения на военной службе, но его спасло таинственное посещение, на второй день после Успения Богородицы. Это — престольный праздник в  Мышкине. В дом пришли две женщины, по виду цыганки. Одна веселая, красивая, лет тридцати пяти, руки у нее были скрыты под фартуком, сказала: «Давай погадаю!» Другая, совсем темная, видно, помощница, стояла все время молча. На лавке в горнице сидели мать и две старушки, родственницы. «Цыганки все врут!» — ответил Николай. «А хочешь, я тебе всю жизнь расскажу?» — сказала цыганка. И стала рассказывать обо всех его родственниках и тех бабках, что сидели рядом, и оказалось — все правда. Рассказывала ровно и — будто бы по старинной книге. Потом она начала говорить  Николаю: «Ты родился третьим ребенком»… «Вторым, у меня был только один брат», — поправил он. Но мать подтвердила — третьим: был еще выкидыш…    

 Дальше цыганка  стала рассказывать «то, что только он один о себе знал». И перечислила всю его родословную до десятого  колена: все были русские, крестьяне, только один — печенег, живший в XII веке.

Тут Николаю показалось, что он где-то видел эту женщину: вспомнил — на иконе, в деревне. Похожа она была и на Богоматерь. Николай шагнул к иконе Богоматери — посмотреть, сравнить, но  пришелица его остановила: «Ты мне здесь нужен!»  Взяла за руку и вывела в сени, и пока   Николай там тесал дощечки топором, она ему досказала, что надо сделать, чтобы вылечиться: «Вылечиться  ты можешь отварами трех трав суходольных и трех болотных. Если ты в мои слова не веришь, то вспомни их, когда тебе станет худо».  Назвала травы — среди них хвощ, кора дуба, чистотел… Все шесть Николай мне  перечислил.

Она регламентировала ему топить печку каждый день до полудня или вовсе не топить. Не носить одежду с чужого плеча, не заходить в чужие дома, потому что «иммунитет еще слаб, и можно заболеть той болезнью, которой болели хозяева». И многое другое. Она говорила часа полтора. «Как же вы запомнили все?» — спросил я. «Что-то я и забыл, — сказал Николай. — Но вот странно, когда мне нужно, оно вспоминается. Или начну что-нибудь делать наоборот — тоже вспомню… А икону ту, на которую я хотел посмотреть, потом украли воры».

У икон в красном углу мерцает лампада. «Это тоже она мне велела, чтобы все время горела». Лечиться шестью травами он начал лишь в 1980 году, а в 1989-м почувствовал облегчение. А потом, опять же по ее совету, начал голодать. Держал многодневные посты. Один раз упал от слабости в огороде, старушки-соседки приносили ему еду, но он не брал: «Мне нельзя чужое!» Все это было, когда он жил без денег, зарплату не давали, а на биржу он — «это тоже мне нельзя» — не встал.

   На прощание в сенях он угощает меня яблоками: крупные, лежали в корзине, видимо, из старушечьих приношений, говорит: «Я их не ем». Печенегов я не помню даже  с картинок, но пока  разговаривали, казалось, что на его лице как бы тень проступает: широкоскулая память   о печенеге — и глаза иногда как бы сужаются.  Одно время я заходил к нему часто, и он охотно  — рассказывал о себе разные чудесные истории. «Чересчур уж таинственные», — заметил как-то я ему.

«А со мной вообще немало таинственных случаев было. Вот расскажу хоть один». И он начал  суховато, но четко, и так, что вся обстановка тотчас же возникала в  воображении:

«Я работал шофером в райтопе. Раз утром приезжаю на работу, а  у ворот уже стоит Василий Иванович Крюков и говорит: «Николай, поедем за дровами за Шамино. Я уже договорился с начальником, Горбушиным». Мы взяли с собой еще Левашова и поехали. Приехали. Там три штабелька.   Один нагрузили, машина поехала и встала на ровном месте»…

Глаза у  рассказчика сияют, щеки  зарумянились — он, качнувшись корпусом, показывает, как встала машина. Задние колеса с места не стронутся, хотя место сухое. Потом передние колеса ушли в землю: «Что такое? Понять не можем… Вдруг я слышу за кустами, у перелесков, мужик поет, голос такой грубый! И поет — слова ломает; и мотив — ничего не понять! — глаза Коли еще больше заблестели и стали глубже. — Что-то такое поет, как «Черное море мое» на мотив «Рябинушки». А сам косит. Вот удивительно! Я потом пробовал косить и петь — не получалось! Да и чего там косить — между кустами от одной травины до другой — пять шагов! А тут слышно, как коса — «вжик-вжик», будто густую траву косит. У нас машина совсем села.

Левашов говорит: «Ну, мне тут делать нечего, я домой пойду!» А мужик все ближе, уже за кустами поет, а самого не видать. Василий Иванович походил-походил и говорит: «Знаешь, что, Коля, я пойду домой, а потом снова к тебе приду — поесть тебе принесу!» И ушел. Коля изобразил голосом и даже покачиванием плеч и головы Василия Ивановича, моего соседа по многоквартирному дому.  А мужик уже, слышу, за кустами, совсем рядом, и коса-то такая большая на слух, метра два, и голос уже откуда-то сверху, как с дерева доносится. Уходить мне нельзя, у меня полкабины инструментов. Залез я в кабину, и вдруг стемнело. А мужик уже поет и вокруг машины косит, хотя косить там нечего. Орет! И вот что удивительно: то у капота, то уже за кузовом — так быстро, за одну секунду переместиться никак нельзя. Самого его не видать. А у моей машины даже кабина не закрывается. Я хотел молитвы читать. А молитв никаких не знаю. Потом вспомнил одну: «Богородица, Дева, радуйся!» — и читал ее всю ночь и все крестом, вот так, во все стороны открещивался», — показал, посмеиваясь глазами, Коля.

«А утром?» — спросил я.

«А утром мужик пропал. Я вылез из кабины, стал  второй штабелек грузить. Потом пришли Василий Иванович с Левашовым».

«А кошеное место было?»

«Нет, ничего»…

«А Василий Иванович что?»

«Ничего. Я им все рассказал, они поняли, что я от нечистой силы отбивался. Но вот еще что, — так и дернулся он вперед, будто опять сел за руль и поехал: — Поехали, машина идет хорошо и по сырому. И вдруг, бах! Переднее колесо отвалилось! Ось лопнула»… — и Николай долго рассказывал подробности, как они ремонтировали цапфу, как с братом сверлили три дня дырку под болт…  

«А потом оказалось, что в тот день в Шаминском лесу мужик удавился. И мать мне сказала, что  в ту ночь нечистая сила праздновала, потому что она душу человеческую заполучила…  Что-то стали мужики там, у Шамина, часто вешаться», — задумчиво прибавил  Коля, припомнив и другого, недавнего самоубийцу.

«Василий Иванович — мой сосед», — сказал я.

«Можете у него спросить — он подтвердит, что там кто-то пел, орал. А Левашов уже умер»…  

Я так и представил этого огромного  мужика, орущего, с косой, почему-то в черном, двубортном, старого покроя  пиджаке, с прямыми, подложенными ватой плечиками, и громким, пустым, как из бочки, голосом…

С Колей умным  в тот день мы просидели часа четыре. Он мне рассказал еще один «случай», как спал в Городищах на  речке Юхоти, в сарае. А там повесился инвалид, и с тех пор, как ночь — он идет в сарай, нога деревянная: скрип-скрип-скрип! У Коли тогда от ужаса встали дыбом волосы так, что — и шапка с головы свалилась, и он о них руку уколол! Ярко рассказывал, продуманно, и зачем — непонятно. Хотя случайных людей и событий в жизни не бывает. Каждое, чтобы чему-то научить, каждое имеет смысл, над которым мы не привыкли трудиться…

 Думал, я думал над этим смыслом. Да так и не разгадал его.  И опять заглянул на кладбищенскую улицу к  талантливому рассказчику.  Пред иконой все также горит лампадка. Он все в том же своем бушлате и строительном шлеме  печет в  русской печке толстые, неровные блины —  их немало подгорело за нашим разговором.  Показал  недавно купленную книгу, а потом опять принялся рассказывать о чудесных случаях или просто «о нечистой силе», как он стал запросто говорить после того, как мы познакомились поближе:

«За Николо-Кормой как-то пришлось печь класть. Работал я тогда печником от Угличского пожарного депо. В Никольском у одной старухи печь делал. И жил там, она мне кровать свою отдала, а сама ходила ночевать к соседям. Совсем не спала. Придет домой, жалуется: «Не знаю, что у них такое, ни одну ночь не сплю»…

А в последнюю ночь, как я печь сложил, послали меня к той же бабке спать. Я лег в чулане, пазы не мшены, сквозь них улицу видать. Всю ночь так и пролежал и спать не хочу. И бабка говорила, что я сколько ни живу в этом доме, никогда не сплю и днем спать не хочу. Вот как!…

 А вот еще. Работал я тогда еще  механиком, было это весной 1987 года. Копаю огород, а мать уже была плохая, по дому ей делать было ничего нельзя да и видит плохо. Сидит на крылечке и смотрит. Копал я до обеда, но что-то так устал, чувствую, больше не могу. Говорю, я пойду отдохну. А она говорит: да докопай, уж немного осталось! Нет, говорю, пойду посплю. Я тогда болел, лечился. Поспал. Опять копаю. Мать сидит на крылечке, говорит: а тут, только ты ушел — какой-то мужчина тебя спрашивал. Вывернулся из-за огорода. А я матери велел, чтобы меня не будили, сказал: «Ты меня не буди!» Коля помолчал так значительно, что я успел представить бесприютный, травянистый и сырой пустырь за его огородом, на краю которого летом зеленеет невысокая липа у чьей-то закопченной, развалившейся избушки.

«Я стал спрашивать — кто?  Мать говорит: не знаю, я ведь вижу плохо, не рассмотрела. Он снова за огород ушел. А как одет? Она  вспоминала-вспоминала и говорит: постой, одет, как ты! На голове шапка, такая же и брезентовый костюм, как у тебя. Я подумал и понял — это мой двойник из-за огорода вывернулся. Это — смерть. Она часто в виде двойника  является… Выходит, я от смерти ушел!  Если бы я не ушел тогда спать в чулан, был бы не жив», — довольно ухмыляется он, хозяйственно поглядывая  вокруг.

  Смерть, его двойник, в шлеме на вате из черной тряпки, представляется до предела четко и убедительно — страшным, пустолицым мужиком,  каким его увидела  здесь,  на крыльце, подслеповатая мать Коли. На следующий год она и умерла. С тех пор он (сам так сказал) ни разу не выстирал занавески, они стали на окнах из белых серыми и черными. Крыльцо в сенях  все так же полуразобрано, верно, заменяет половицы, а, может, и  печку ими топит.  В избе стало еще больше пыли и грязи, еще больше почернел, оставшийся уже один сломанный холодильник, и над всем этим — удивительно веселое, ясное лицо человека, перехитрившего саму смерть.

«Смерть за мной уже приходила не один раз, —  с удовольствием продолжает он. — Раз в дверь стучалась… Года четыре назад я как-то вышел в сени. Вдруг слышу: на бетонной дорожке у крыльца кто-то бубнит. Дверь на запоре. Думаю, кто же? Наверное, бомжи, они ходят сюда ко мне, приглядывают себе место, дом-то развалюхой стал, думают, что никто в нем не живет. Стоит, бубнит: нет, слышу, это не человек. На месте стоит кто-то и голосом  прохожего из деревни Вахонино мужичка Валентина Крохина — быстро-быстро так тиликает: тили-тили-тили! И вдруг: ха-ха-ха-ха! По голосу слышу — нет, это не человек! Я испугался, собираю всю силу воли. И в этот момент, на мое счастье, из дому выскочила Умка, и — в боевую стойку. И шерсть на Умке встала дыбом. Я открыл дверь —  а никакого человека нет на бетонной дорожке. Да и Валентин Крохин —   если бы подходил к крыльцу, то на улице бы стоял. Только  Умка, вижу, за кем-то гонится  зигзагами по картофельной полосе. А когда собака зигзагами носится — это, значит, за смертью. Я об этом читал: смерть зигзагами ходит…»

Умка, не слушая нас, отрешенно  спит  у ног хозяина…

Иду  домой через кладбище, к церкви привезли кого-то отпевать. За кладбищем — мостки через овражный, широко разлившийся зловонный ручей. В уме стоит чудесный дом, где никогда не спят, и опять — так ярко, будто я побывал в этом доме, и душа устала от бессонницы, заглядывающей во все  пазы. Не идет из ума и фантастическая  родословная — с XII века, от печенега до нынешних времен.   

На снимке: Николай Смирнов.

Фото Виктора ОРЛОВА.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page