Жалел даже крапив

Уже пятый год собираются в Мышкинской детской библиотеке взрослые и дети, чтобы отметить день рождения того, чье имя присвоено скромному учреждению культуры. Это Александр Константинович Салтыков, учитель русского языка и литературы, родившийся в 1898-м и умерший в 1981 году. На выставке старые школьные тетрадки, книги, фото — все, как положено.Но самое трогательное — это рассказы школьников, записанные у взрослых, знавших учителя. Запомнилось, как один мальчишка говорил: «Он был очень добрым. Жалел в своем огороде даже сорняки и крапиву».

С Волги, когда проплы- ваешь Мышкин на теп- лоходе, хорошо виден этот большой нарядный дом с расписными наличниками. А четверть века назад он серебрился выгоревшим от времени тесом. Высокая светелка, казалось, запутывалась своим романтичным шпилем в дубовых ветвях. Впрочем, Салтыкову, уже вышедшему на пенсию, принадлежала лишь одна комната, и все в ней было, как в девятнадцатом веке. И гнутые венские стулья, и зеркало в деревянной раме со «столбиками». Длинный, против трех окон стол был завален книжками, тетрадками и письмами в несколько пыльных слоев. На брусовой неоклеенной стене — портрет Пушкина, тоже в старой овальной раме. Тесно от зачехленного пианино, стояло оно на самом ходу, впритирку со столом. В ненастье бывало здесь и холодновато, и хозяин в телогрейке, привалившись спиной к переборке, в очках под насунутым на них козырьком кепки, полулежал на кровати, глядя в окно, увитое плющом, на трепещущие березы в сером небе. Выгоревший на солнце сборник народных песен лежал на холодном, тонком одеяле. О чем он думает здесь, коротая долгие дни? На этот вопрос как тогда, так и теперь у меня нет полного ответа. Крестьянская семья, где он родился, была большой. Самым близким человеком стала Сане бабушка, взявшая воспитывать его к себе в дом. В молодости он чаще вспоминал, как она радовалась, узнав, что его за хорошие успехи возьмут в городское четырехклассное училище бесплатно, удивлялась на похвальный лист с золотыми буквами, орлами и печатью. А после того как он сам стал приближаться к ее возрасту, будто заново нарождаясь, начало всплывать и более давнее. Хотя бы вот этот василек в руке, срезанный серпом… Это она посадила его в рожь, а сама пошла жать. Он заплакал: «Бабушка, зачем ты васильки жнешь? Они хорошие!» «Не жалей васильков, успокойся, я тебе скоро другие цветы покажу, — успокаивала бабушка. — Колокольчики есть такие. Звенят они, как настоящие маленькие колокольчики в купальскую ночь». «Бабушка, — просил Саня, — да ты покажи мне их сейчас. Я сейчас хочу послушать». «Как не быть по-твоему, чтобы купальские колокольчики в буднее время звенели? Нет, подожди до следующего года, хватился», — говорила бабушка. «А скоро ли, бабушка, купальская ночь будет?» — «Я тебе скажу когда». А через две недели Саша уже просил: «Мне думается, что купальская ночь уже завтра. Пойдем сегодня слушать колокольчики?» «Саня, купальская ночь ведь прошла!» — «Уже прошла, почему же ты мне не сказала?» Когда бы ни спрашивал, всегда она отвечала: «Надо ждать до следующего года». Бабушка умерла в гражданскую войну. И так вот год за годом прошла вся жизнь, уже близок ее край с мерцающим светом древних преданий. Детство и старость — два берега жизни. Старый человек, он тогда, в семидесятые, был загадочен для меня, молодого. Загадочным был его долгий век. Салтыков о своей жизни вспоминал кратким эпическим словом. Совсем не шло к его облику: он, например, во время гражданской войны в Архангельской области служил в особой роте при ЧК. Учил красноармейцев грамоте. Попал в плен. Ткнул в лицо наганом белый офицер: «Ты, в очках, жид? Комиссар? Выходи!» Приговорили к расстрелу, заперли в сарае, но в тот же день освободили подоспевшие красные. Потом надолго свалил тиф, и он вернулся к своей учительской профессии. В 1919 году провел первые уроки в школе села Кривец. Уцелела ученическая тетрадка той поры, где крестьянская девочка в сочинении упорно называет автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Моголем. Вспомнив какую-нибудь деталь, он часто умолкал, и казалось, что затаивается, переживая подробности, но он начинал вдруг без всякого перехода говорить о каком- нибудь предании или запевал напряженным и глухим, как из бочки, голосом. Раз он так долго пел мне песню за песней, и лицо у него стало печально торжественным, даже мрачным. Это было его любимое: песни невесты из обряда старинной свадьбы — их он в мышкинском крае собирал всю жизнь. Я сказал ему, что тоже записал несколько песен. «А напевы?» — спросил Салтыков. Я отвечал, что петь не умею. «Петь и не обязательно уметь, а напевы запоминать надо», — неожиданно строго сказал он и снова опустился на свою спартанскую кровать. Вот тогда, уходя от него, я все и разгадывал: о чем он думает, неужели только о песнях и преданиях — один в доме, подолгу глядя в высокие окна, где гнулись и гнулись старые березы в ветреном небе. Однажды так же внезапно он вдруг сказал мне: «А вот в селе (название его я утерял. — Н.С.) артель богомазов расписывала церковь, и один из них гулял с местной девушкой и обманул ее. А когда стал писать образ Богоматери — вдруг упал с лесов и разбился». И вдруг подвел итог: «Николаша, ты бы вот написал об этом. Что он там увидел?» В двадцатые годы он учился в Ярославском университете на лингвистическом факультете. В университет приехал Луначарский. Студент, первым встретивший его в коридоре, от робости оговорился: спутал имя-отчество наркома. А потом долго боялся, что его за это посадят. Салтыков «посадят» произнес улыбаясь, но шепотом, как тогда, когда в записанной песне встречалось какое-нибудь неудобное для печати слово. Это теперь о таких вещах говорят громко. Вспоминал он и известный приезд Маяковского в Ярославль. На выступление пригласили студентов. «Народу-то пришло немного. Он читает, а рядом со мной солдатик — устал, верно, сидит и спит», — сочувственно улыбался Александр Константинович. Дипломная его работа называлась «Быт и творчество мышкинского Поволжья». Похоже, он хотел создать целый свод по одному уезду, собрав воедино быт, историю и фольклор. Опубликованы лишь небольшие отрывки из этого труда, на первых порах встречавшего поддержку. В предисловии к одной публикации сказано, что сейчас, когда Горький призывает писать историю народа, историю фабрик и заводов, такая работа очень нужна. Но в Мышкинском районе не было больших фабрик и заводов, а то, о чем рассказывали крестьяне, не укладывалось в рамки вульгарной социологии. Надвигалась коллективизация. А это же совсем клюевская, кулацкая тема — о каком-то наказанном Богородицей иконописце. Вскоре и преподаватель С. А. Копорский, один из наставников Салтыкова, был посажен. И Александр Константинович остался просто учителем, но продолжал неутомимо собирать, узнавать, записывать. Он стал как бы живым воплощением своего труда. Его сокурсники и знакомые выбивались в чины, выпускали книги. Но удивительно, если в московском НИИ этнографии заходил разговор о Мышкине, обязательно спохватывались: «А вы знаете Александра Константиновича Салтыкова?» «Да кто ж его не знает», — отвечал я. И тон, и отношение к тебе сразу менялись. Еще было у него счастливое время — шестидесятые, когда выскакивал он на сцену в русской, расшитой, с пояском рубашке и перед хором наряженных в сарафаны старушек вдруг молодцевато проходил вприсядку, неожиданно громко выкрикивал: «Ой, Дунай мой, Дунай!» Помог ему позднее попавший в опалу за «гнилую идеологию» ярославский писатель Владимир Ионов, работавший тогда на областном радио. Записал весь свадебный обряд в исполнении хора. На передачу было много откликов из разных уголков области. Потом, когда хор, на время сделавшийся известным, поредел и распался, как-то повелось, что Салтыкова стали приглашать на мышкинские свадьбы. Там он был почетным гостем, встречал молодых величальными песнями и положенными присказками. И всегда находились среди гостей две или три старушки, которые импровизированно подхватывали его выступление. Гости и развлекались, и слезу смахивали. Но все же, наверное, пел он не для них, а для всего векового румяного Пира, для Обряда и для самой Песни. Пел со строгостью и недоступностью на лице и в голосе, будто не было здесь людей, с которыми встречался каждый день на улицах, а были лишь эти, на всех свадьбах Руси одни и те же: добрый молодец и красная девица, жених и невеста. «Как по саду было садику, по зелену виноградику», — выводил он самоуглубленно из той своей загадочной задумчивости. «С ветки ягода скатилася, к черной грязи применилася». И в голос вплеталось изумление, будто видел он и эту ягодку, и невиданную «черную грязь». Да и на таявшем от долгой болезни лице его еще долго лежало выражение мягкости, той неопределенной взволнованности, которую оставляет в душе за- хватившая нас песня, слов ее подчас мы так и не успеваем запомнить. За две недели до смерти он отвез все собранное им в архив в Углич. Запомнилась ученическая тетрадочка с трогательной надписью, выведенной старческим почерком: «Жизнь учителя А. К. Салтыкова». Вот что вспоминается про человека, о котором мальчишки и девчонки теперь с удивлением пересказывают воспоминания взрослых в своей библиотеке. Он сам сохранил и детскую душу, и жалость, хотя жил тоже не в райские времена. Здоровался он на улицах по-старинному, слегка кланяясь и приподымая кепочку. Зная, что по своей задумчивости он никогда не оглядывается, я часто подсматривал ему вслед на сутулую худую спину, на выдающиеся лопатки под выгоревшим пиджаком. Отстраненность сквозила во всей фигуре старого учителя, идущего низовыми мелкими шажками и немного боком. Торопливо, сосредоточенно и странно передвигался он, словно вычеркивал из мира улицы примелькавшееся и обыденное. Теперь мне думается, что в нем было что-то клюевское, срезанное вместе с исчезнувшим крестьянством и вымершей деревней. Никогда больше не будет у нас лингвистов, жалеющих крапиву, и учителей литературы, боготворящих Пушкина с Жуковским, но душу отдающих древним песням своих бабушек. Да и бабушек таких давно нет.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page