Побег в берендеево царство

Путь Пришвина в революцию в 20 — 30-е годы практически неизвестен широкому читателю. Между тем страницы «Дневников» Пришвина помогают глубже представить его подлинную натуру, понять, как сложилась его судьба и почему Пришвин «замыслил побег» в собственное Берендеево царство… Из первого класса гимназии в Ельце Пришвин был исключен как неспособный к обучению. Кто определил уровень его развития и степень способностей? Молодой учитель, будущий великий философ Василий Розанов.Как в молодом человеке, тесно знакомом с Мережковским, Блоком и другими пророками новой эпохи, проснулось понимание того, что у него своя судьба и ее необходимо не просто угадать, а разгадать? За плечами Пришвина — молодые годы увлечения марксизмом, знакомство с трудами выдающихся русских философов, участие в работе Петербургского религиозно-философского общества. Тюрьма в Риге — за марксистские взгляды, ссылка, годы за границей, Лейпцигский университет, который он закончил, став блестящим агрономом… Первая научная монография «Картофель», которую потом высоко оценит Лорх, первые художественные произведения, увидевшие свет…

ОСА УКАЛЫВАЕТ КУЗНЕЧИКА В январе 1918 года писатель Михаил Пришвин был арестован петроградской ЧК. Чрезвычайной следственной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем было предписано арестовывать всех подозрительных. Саботажники — соседи Пришвина по камере — археолог, музыкант, присяжный поверенный, народный учитель, богослов, энтомолог — исследователь жизни насекомых… Рассуждения энтомолога показались Пришвину интересными. Оса укалывает кузнечика так, что он не движется, но остается жив. Потом личинки осы съедят заготовленную пищу. Пришвин понял иносказание: кузнечики — это мы, парализованные журналисты, писатели, а осы — большевики, и нас, заложников, когда придет время, истребят, как осы кузнечиков… Но вот как жить с парализованным телом? С парализованным сознанием?.. Кто ты — щепка в бушующем море? Главной идеей Пришвина всегда было служить личности. ЧАН КИПЯЩИЙ «Бремя власти чувствовал на себе каждый. Выползло неведомо откуда великое число негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи. Разворовано общее добро, унижена женщина, затоплен грязью и брошен правительством прекраснейший город. И не ждите, что вам покажется из этого хаоса лицо человеческое…» Начиналось время великого страха. Сначала действовал страх случайного — страх пропасть случайно, случайно оказаться под пулями, случайно замерзнуть в поезде на Москву. Большевики выгнали Пришвина из собственного родительского дома в Елецком уезде, где он родился, где землевладелицей была его мать Мария Пришвина, где вначале ему предложили платить арендную плату за собственный яблоневый сад, а потом и вовсе прислали «выдворительную» бумагу. Он уходит, взяв в кулак горстку родной земли, и клянется, что найдет себе свободную родину. Россия, как чушка, пожирает собственных детей. Так напишет в том же году в своем дневнике Александр Блок. Пришвин видит двусторонность процесса. «Еще, кажется, не было случая в природе, чтобы дети пошли на мать свою, это случилось только в России, дети пожрали мать свою…» Давит, наползает страх. «Есть опасение, что меня, русского писателя с больной женой и маленькими детьми, выгонят на улицу и отберут у нас хлеб, который мы заработали своим трудом на земле…» Вчера еще он жил среди знакомых ему людей, и люди его уважали. Сегодня — «попал под декрет», и те же самые люди гонят его, как собаку. «Я попал под декрет». Так можно написать: «Я попал под поезд…» Что делать? Идти в город, лесом, ребятишек не тронут… Пришвин приходит к главному: «Пусть все гибнет, я не нуждаюсь в богатстве, в славе, власти, я готов принять крайнюю форму нищенства, лишь бы остаться свободным, а свободу я понимаю как возможность быть в себе…» Иначе можно свихнуться от абсурда революционной российской действительности. Он помнит, как в уездном Ельце все войска, все гимназисты и чиновники были выстроены в каре вокруг крохотного гипсового бюстика Маркса. Как на Неглинной в Москве какой-то малый ходил по фуре с неким «неустойчивым товаром» и матерился. Товар — множество бронзовых голов Ленина, по которым рабочий ходил и проваливался. «Что бы подумал Ленин, если бы перед ним встала подвода с сотней медно-болванных его голов», — пишет Пришвин. «Из биографии моей, когда я стал на писательство: это найденное есть безобманное, непродажное — это есть я сам; тут мое самоуважение, мое достоинство, моя честь — это я сам и мой дом; неприкосновенное, и никто не может вмешаться: будут брать днем — ночь моя, будут в деревне — я в городе, в Москве — я в Ленинграде, я везде, ищите». Москва Пришвина в 20-е годы не приняла. Его, как медведя, из берлоги выгнали. Значит, надо найти новое пристанище. От распада целостности личности спасает только кровная связь — с русской природой, со своим народом, который до того и был для него частью этой природы. Это спасение для писателя. Отныне его любовью становится переславский край. МЫ ЖИЛИ В ПЕРЕСЛАВЛЕ ОДНОЙ СЕМЬЕЙ… Переславль словно бы укрыт, он лежит в стороне от железных дорог, окружен лесами… Рядом с богатствами природы — древности, монастыри на холмах и церкви. Списавшись с заведующим Переславским музеем Михаилом Смирновым, Пришвин узнал, что есть возможность организовать в Переславле биостанцию. «При музее, — писал Смирнов, — можно заняться краеведением, вокруг множество птиц, в лесах сохранились лоси, рыси, медведи, в трех верстах от города — ботик Петра Первого…» И есть пустой дворец, в нем и предполагается устроить биостанцию, а Пришвин может занять любую комнату в этом дворце. Путь на лошадях или по железной дороге до станции Берендеево. Дворец показался волшебным видением, сказочным теремом царя Берендея. В душе писателя пошло «берендить», и через некоторое время семья Пришвиных отправилась в путь. В 1925 году в журнале «Красная новь» появляются первые очерки Пришвина о переславской земле — «Родники Берендея». Подзаголовок — «Из записок фенолога с биостанции «Ботик». Свою свободную родину, Берендеево царство, Пришвин обрел в Переславле-Залесском. В «Родниках Берендея» Пришвин опишет подробно и реку Трубеж, и ограду Горицкого монастыря, и то, что языки с колоколов сняты, а возле пруда бродят две козы заведующего музеем. С малой колокольни увидит жизнь города и с наслаждением будет повторять названия, местные топонимы — Пречистая на Горице, улицы Вшивая Горка, Свистуша, Соколка, где жили когда-то соколиные помытчики Ивана Грозного, Александрова гоpa, прозванная в народе Яриловой плешью. Его поразит диапазон города-музея в историческом времени — от Ярилы до Петра! Неподалеку жили царские шуты — Шутова роща, Шутов овраг, Шутова башня… Живы легенды о щуках, которых Петр метил сережками и запускал в озеро. Шумит самовар с водой, налитой из Гремячего ключа. В праздники Пришвина можно видеть с местными ребятишками из рыбацкой слободы. На большой лодке под парусом — по Плещееву озеру. Переславль кажется выступающим из воды чудесным городом, подобным невидимому граду Китежу. «Мы жили в Переславле одной семьей…» — скажет Пришвин, вспоминая это время. Рождаются новые страницы рассказов и новелл, зарисовок и философских миниатюр… Это зарисовки из цикла «Времена года» — миниатюры о природе и людях Переславского края… РОБИНЗОН В СССР В 1930 году Пришвин снова приедет в Переславль, в свое обиталище. Он все еще чувствует себя как «Робинзон в СССР». В Троице-Сергиевой лавре сброшены, отправлены на переплавку колокола годуновской эпохи. Разгар коллективизации — наган на стол и грозное: «Колхоз или Нарым!» Повсюду шло раскулачивание. В одной деревне бабы шли раскулачивать с вилами. У попадьи выдернули из ушей серьги, у детей сняли фуфайки… Все постарело, и сам писатель постарел, сходил на могилу своего друга, охотничьего пса Верного. Почувствовал «ласку озера». Люди менялись, а озеро глядело вечным глазом. Ласка озера, родники Берендея… Не «утопия ли это? Тысячи читателей прочли «Родники Берендея» («Календарь природы») и будут читать. Он представил их всех, пришедших на берега Плещеева озера и дивящихся его красоте. Но ожесточенная брань раздается вслед его книгам и его очеркам. «Изоляция от общественной жизни», «Бегство в Берендеево царство», «Оправдание старины как способ борьбы с советской культурой» — вот что писала в 1930-м и далее советская критика. Пришвин не желает писать о «наших достижениях», об индустриальных гигантах! Это бегство в природу преступно и подозрительно!.. Единственный путь, осознавал он с горечью, по которому революция только и может двигаться вперед, — это создание военного государства, в котором действуют военные законы. «Российский социализм — мост между двумя мировыми войнами» — одно из глубоких пророчеств Пришвина 30-х годов. Ясен и облик диктатора, которому дана острая и лаконичная характеристика: это человек, в котором нет даже и горчичного зерна гуманного влияния, дикий человек с Кавказа во всей своей наготе. Личная диктатура завершает революцию неизбежно. Весь ужас зимы 1930 года, реки крови и слез Сталин представил на съезде как появление некоего таракана. Таракан раздавлен. «И ничего — живем!» (Из речи Сталина. Оглушительные, несмолкаемые аплодисменты). Вот откуда, должно быть, взялись и «тараканьи смеются усища» поэта Мандельштама, и метафорический «Тараканище» Чуковского. «Врачу — исцелися сам!» «Мистика, — замечает Пришвин, — погубила царя Николая II, словесность — Керенского, литературность — Троцкого. Этот гол, прям, вообще прост, как полицейский пристав… И так нужно, потому что наступает время военного действия…» ВЕРЮ, ЧТО СУЩЕСТВУЕТ МИР, СОЗДАННЫЙ БОГОМ «Я чувствую, что я живу, как я и как никто теперь, и никто теперь, и никто не может меня уничтожить, и верю я, мое единственное неведомое богатство будет радостью всех». «Верю, что существует мир, созданный Богом, и человек — его душа…» В одной из новелл, «Повести нашего времени», написанной по переславским материалам, Пришвин рассказывает о том, как его добрые знакомцы заспорили… о вечности. Толстовец Гаврила Староверов по какому-то поводу сказал: «В наших переславских властях вечности нет». Гаврила размышлял не о бренности и временности власти, а о Боге и о Божьем в душе человека. На что Алешка, молодой парень, сын Мирона Коршунова, тут же выпалил в ответ: «Ни в чем вечности нет!» «А Бог?» — возражает Гаврила. В момент спора входят девушки-переписчицы, идет первая в СССР перепись населения. Надо заполнить графу «исповедание»: верующий или неверующий… Парнишка тут же пишет: «Неверующий!..» Он дитя советского времени. Гаврила ведет Алешку в дом. И вскоре оба возвращаются. Глаза у Алеши опущены и по щекам размазаны слезы… Только потом, после смерти Гаврилы, Алеша признался Пришвину, что Гаврила убедил его вычеркнуть страшное слово «неверующий». И как! Старик опустился перед ним, озорником, на колени: — Алешенька, не губи свою душу! Нельзя писать, что неверующий! От этого потом уже не откажешься, это уже навсегда, на вечность пойдет… Алеша поднял упавшего перед ним старика. И зачеркнул то, что написал. В конце 30-х годов это был поступок. Оба — и старик, и юноша — это хорошо понимали. В Переславль Пришвин вернулся снова в военные годы. Жил вместе с женой в селе Усолье два года. В его очерках рассказывалось о ленинградских детях, спасенных переславцами в годы ленинградской блокады. Впереди были новые книги, новая весна света. К концу жизни Пришвин узнал славу, богатство, почет, признание. Широко известный советский писатель был обласкан многими правительственными наградами, его именем назвали пик на Кавказе, горное озеро и мыс на Курильских островах, он встретил большую любовь, женился вторично; много странствовал, писал новые книги, купил дачный дом в Дунине. И при всем том вел свой тайный дневник… На снимке: М. М. Пришвин. Портрет работы художника О. Верейского.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page