Генеральский почерк

Представлять прозаика Александра Коноплина излишне. С его творчеством любители художественного слова знакомы давно. Он автор более 10 книг романов и повестей. Все они — отражение судьбы писателя. Осенью 1943 года в возрасте 17 лет он был призван в армию.

В составе 2-го Белорусского фронта принимал участие в освобождении Белоруссии и Польши. Весть о Победе встретил в Германии, на Одере. Тема войны — основная в творчестве писателя, ей посвящено 8 изданных книг. Но есть и еще один пласт в прозе Коноплина, который тоже тесно связан с его судьбой. После окончания войны он продолжал службу в армии. А в 1948 году был осужден по ст. 58 п. 10 (антисоветская пропаганда) на 10 лет лагерей. Срок отбывал сначала на Крайнем Севере, потом на Ангаре. В 1954 году был освобожден. Предлагаемый вашему вниманию рассказ относится как раз к этому, гулаговскому периоду жизни автора. Рассказ профессора Г. А. Панченко. — В конце ноября 1938 года меня передали другому следователю. Старый, обломав об меня кулаки, ничего не добился и был за это отстранен. Новый оказался моложе и производил впечатление неудавшегося семинариста, а не просто уголовника, как его предшественник. Начал он не с потасовок, а с того, что угостил меня папиросой. Сначала я думал, чтo сплю. Огляделся. Все было на месте: канцелярский письменный стол с пепельницей, полной окурков, два стула — следователя и мой, привинченный к полу, корзина бумаг под столом, тоже полная, окно, не мытое со дня постройки этого здания, непременная трехрожковая люстра под потолком. А вот знакомых костоломов — вечно пьяного старшины и долговязого сержанта с прыщавым сифилитичным лицом — не было. Я недоумевал, курил казенные папиросы и ждал продолжения. А следователь, по-домашнему сев на край стола, вдруг стал уговаривать меня… раскаяться. В этом не было ничего нового, но слова, которые он произносил, были неожиданно новы, не затасканы. Даже в то, что сразу после чистосердечного признания мне сразу станет легче, я чуть было не поверил, но тут он допустил оплошность, задав вылинявший от частой стирки вопрос: — А теперь давай по-хорошему: кто тебя втянул в этот преступный заговор против советской власти? Мне снова стало скучно. Как раз на этот вопрос я отвечал постоянно и одно и то же. За этот ответ получал зуботычины и время от времени карцер. Разница была в том, что раньше после моего ответа меня били, сейчас, похоже, не собираются. Невероятно, но я мучился именно этим вопросом: почему не бьют? Ведь все было предельно просто: я должен был выбрать политическую платформу и держаться ее, остальное, как мне говорили, дело следователей. Предлагалось три: троцкистская (самая многочисленная), зиновьевская (поменьше) и бухаринская (совсем малочисленная). Какая между ними разница, ни один из следователей так и не мог сказать. От меня требовалось подтвердить свое участие, и все, но я упрямился. — И чего ты третий месяц вола крутишь? — почти ласково спрашивал семинарист. — Какая тебе разница, кем быть — троцкистом, зиновьевцем или просто евреем? — Ну, все-таки… — Конец-то все равно один! — А вдруг у кого-нибудь из них мне будет чуточку лучше? Его откровение мне понравилось. — Послушайте, а что, если я создам свою платформу? В конце концов, неприлично примазываться к чужой, ведь ее члены понятия обо мне не имеют, так же, как я о них. — Как это, свою? — озадаченно размышлял семинарист. — Зачем — свою? Да у нас их целых три, выбирай любую! Да и где ты ее будешь создавать? Ты же здесь, на Лубянке? — Так здесь и создавать! — Когдa? — Сейчас. Чего тянуть, если конец один? Представляете, вы кладете на стол своему начальству новое дело, раскрытое лично вами, начальство поймет, что вы не зря едите хлеб, и повысит вас в звании. Или, на худой конец, даст новую должность. Ведь не собираетесь же вы до пенсии дубасить бедных арестантов собственноручно? Bы молоды, энергичны, грамотны… Кстати, какое у вас образование? — Восемь классов… не закончил. ШРM. Потом завод выдвинул на оперативную работу… — Вот видите, у вас такое будущее. — Ну ты даешь, профессор! — он в волнении стал бегать по кабинету. — Собственную платформу выдумал! — Он остановился, взглянул на меня внимательно. — Чего хоть писать-то будешь? Небось, наврешь с три короба. — Клянусь честью: напишу только правду! Он зачем-то выглянул в коридор, затем плотно притворил дверь. — Слушай, а ты хоть понимаешь, куда лезешь? Я кивнул. — Похоже, спекся интеллигент… Я снова кивнул. — Ну, как знаешь. Только ведь ты в политике ни уха ни рыла, это мы точно знаем. — Я просто изложу свои убеждения. Этого достаточно? — Мало. Нужны факты. — Статьи, написанные мной в разное время, годятся? — Размноженные? — Да! Огромными тиражами! — Годится. Что еще? — Еще сотрудничество с иностранцами, практическая деятельность в СССР и за границей. — Boт это дело! — семинарист по-мальчишески засунул руки в карманы, пританцовывая, бегал вокруг стола. Остановившись, спросил с сомнением: — Чего ж молчал-то? — Стеснялся. — А чего сейчас раскололся? — Осознал. — На суде не откажешься, как некоторые? — Ни за что! — И собеседников назовешь? — Назову. Только, если можно, я буду именовать их… коллегами? Профессорами, кандидатами наук… Для конспирации. — Валяй, контра! Эх, мать честная! Вот уж точно не знаешь, где найдешь, где потеряешь… Ах ты, мой дорогой! Подскочив к столу, он позвонил. Вошедшему дежурному приказал доставить бумагу и чем писать. Дежурный вернулся с листочком и карандашом. Я выразил негодование: неужели мои чистосердечные признания стоят так дешево?! — Сколько же тебе надо? — спросил семинарист. — Пачку. Они переглянулись. — На жалобу пол-листка дают, — напомнил дежурный. — А мне надо пачку! — я чувствовал, что наглею. — Ладно, найди где-то, — сказал следователь. — Да гдe теперь найдешь, — засомневался дежурный, — кабы днем, так в канцелярии бы спросить, а то — ночь… — А ты к Фараонову зайди, в шестьдесят третью, он мало пишет, или к Хрюкину, этот вообще — по две строчки… Дежурный бросил на меня взгляд, полный презрения: «Надо же, какой капризный попался!» — но все-таки минут через двадцать принес пачку бумаги и ручку с заржавленным пером, а также чернильницу-непроливайку. Перо оказалось скверным, чернила — жидкими, но я готов был сейчас писать даже гусиным — так велика была жажда вернуться в тихий мир раздумий и открытий, мир, которого мне, вероятно, больше не видать… — Главное, чтоб все подробно и с фактами! — напутствовал меня семинарист, усаживаясь поудобнее. — Такую льготу, — он указал на бумагу, — отработать треба! Я понимал и без него, что льгот для меня больше не будет, но, пока пишу, не будет и побоев. Не будут бить кулаком в печень, ребром ладони по ребрам, каблуками — по почкам и обливать ледяной водой, когда буду терять сознание. Да что там! Целых девять часов никто не тронет меня пальцем! До самого утра… До семи часов я купил себе… нет, не просто покой, но — трудно представить: девять часов творчества! Как у алкоголика, увидевшего бутылку, у меня дрожали руки, пересыхало во рту и становился хриплым голос. Обеими руками придвинув к себе стопку бумаги, я обмакнул перо в чернильницу и начал не задумываясь. Сделав небольшой экскурс в прошлое своей науки, осветил вопрос по поводу взглядов ученых на ассимиляцию и диссимиляцию — серьезная тема споров между наукой и религией, затем перешел к исследованиям в области генетики. В третьем часу ночи подошел вплотную к главной теме своей последней работы — кстати, так и не законченной — искусственному преобразованию белка. За последние семь-восемь лет я еще ни разу не работал так увлеченно и продуктивно, мой мозг вдруг перестал нуждаться в справочниках. Он как одержимый выдавал и выдавал на-гора одну информацию за другой, точнее, цифры, формулы, имена коллег, даже цитаты из их трудов! К пяти часам на столе лежала та же груда бумаги, но уже исписанная мелким, убористым почерком. Однако и ее не хватило. Тезисы своего последнего доклада на шестом Международном симпозиуме в Вене я излагал уже на куске обоев, любезно содранном следователем со стены. Когда часы пробили семь, я отложил ручку и попросил воды. Если следователь был просто доволен, то я был счастлив: за каких-то девять часов написал статью, на которую в обычной обстановке ушло бы не меньше месяца! Но даже не это главное. В статье имелись совершенно новые мысли, если вообще не открытия, выводы и обобщения, на которые я раньше вряд ли бы решился, ибо они затрагивали авторитеты признанных столпов науки, а некоторых из них даже ниспровергали! Единственным глазом — другой пока не раскрывался — я взглянул на следователя. Он отдыхал, развалившись на стуле, и посматривал на меня с симпатией. Потом встал, собственноручно уложил бумагу — листок к листку — и, взвесив пачку на ладони, сказал: — Пойду-ка я с этим прямо к генералу! — А как же ваше непосредственное начальство? — напоминал я, представив рыжего, как огонь, капитана Куца и его пудовые кулаки. — У моего непосредственного, — следователь оглянулся на дверь, — пять классов приходской школы! — И он снова прикинул на вес мою пачку, как какой-нибудь кусок говядины. В то утро я попал не в карцер, как обычно, а к себе в камеру. Мой завтрак — комочек каши в миске — дожидался меня на краешке нар. В этот день вертухай не заставлял меня, ненароком задремавшего, стоять по стойке смирно посреди камеры… Но наступил вечер, и меня повели к следователю. Войдя в кабинет, я увидел свою пачку бумаги на столе. Через всю верхнюю страницу наискось красным карандашом было написано какое-то слово. Начало его пряталось под другим листом, конец был мною прочитан: «… евина», писал кто-то размашистым почерком. Тюремный опыт подсказал мне недостающие буквы. Сомневаюсь, чтобы еще кто-то удостаивался такой оценки за свой научный труд. — Ты что же, гад, издеваться? — свистящим шепотом произнес семинарист и ударил меня кулаком в здоровый глаз. В свою камеру я вернулся на восьмые сутки.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page

Переход по сообщениям