На косогоре у ломихи

Село Архангельское стоит на большой дороге из Мышкина в Некоуз. Пять лет назад  здесь впервые после  44-летнего перерыва в храме Михаила Архангела было совершено богослужение. Прихожане чтили память старицы Ксении Степановны Красавиной, умершей в 1940 году. Она отличалась прозорливостью, много помогала местным жителям, некоторые ее предсказания исполняются сегодня. Накануне здесь провели субботник, убрали угрожающе нависшие балки, мусор с пола. Отец Александр привез с собой иконы, которые развесили по стенам. В окнах не уцелело ни одного стекла, сквозняк пронизывал одежду, пригибал пламя свечей. И мне подумалось, что на земляном полу, под низкими сводами служба эта похожа на первохристианскую. 

Денек выдался ненастным, но, когда пошли с крестным ходом вокруг храма, выглянуло солнце, осветив хоругви, иконы и размягченные теплым чувством лица людей. Ко мне подошел не старый еще мужчина вроде бы со знакомым лицом и спросил: «А помнишь, как мы здесь вот, у церкви, на первых проталинах в лапту играли?»

Ну, конечно же, это был он, Саша Смирнов, друг моего детства, пролетевшего здесь, в когда-то оживленном селе Архангельском. В иные времена наша разновозрастная орава достигала человек пятнадцати, Саша из нас был самым спокойным, много читал, мама у него была библиотекарем. Сейчас, как оказалось, он работает сторожем в школе.

В двух березовых столетних рощах мы — и мальчишки, и девчонки — любили побряцать самодельными пистолетами — кто же из детей в те годы не играл в войну! В половодье весной мы катались на широко разлившейся речке Ломихе на льдинах. Дело было лихое, но отличиться перед другими — это ли не радость? Один раз, мне тогда было лет девять, довелось блеснуть перед сверстниками. Взял меня с собой на ледовый плот дядя Кузя, наш сосед. Плыли мы от затора возле кладей, то есть от мостика, до другого затора, который белел в воде на окраине села. Было весело и нестерпимо холодно в тоненьком пальтишке. То плавание положило начало моей тяжелой, едва не закончившейся смертельным исходом болезни — гнойному плевриту, после которого я возродилась к жизни уже другим человеком.

Еще на косогоре у Ломихи мы любили жечь костерки, собирая старую траву. А зимой на этих же спусках гоняли на лыжах и санках. И тут важно было не поддаться страху, прокатиться по самой крутой, проложенной лихими мальчишками лыжне. Возвращались домой поздно вечером в заледеневших шароварах и варежках. Варежки были связаны из толстой  овечьей шерсти, обшиты сатином, но и они промокали.

Блестящая с темными пятнами луна висела над храмом, и мы, запрокинув головы, молча смотрели на нее, подозревая, что, может быть, оттуда кто-то незримый тоже смотрит и охраняет нас. Такое ощущение счастья и слиянности с этим первозданным миром будет случаться потом в жизни все реже и реже.

Хотя, спросите вы, какое же счастье в послевоенной деревне, где в многодетных семьях весной пекли тошнотики, черные лепешки из промороженной картошки, которую ходили копать на колхозное, не убранное с осени поле? Где в каждом доме жили тени погибших на войне. Где колхозники работали за палочки, а учителя, мои родители, получая маленькую зарплату, держали корову, теленка, кур, пасеку, огород, покосы, чтобы самим обуться-одеться и двух дочек растить. А счастье все-таки было, люди радовались миру, любили друг друга, и любовь эта, казалось, была разлита в воздухе. Да и может ли быть детство, райская пора, несчастливым?

В селе Архангельском в те времена для нас, ребят, было три центра, вокруг которых сосредотачивались все интересы: церковь, школа и, как это ни странно звучит, кладбище. Ходили мы, конечно, и на почту, в библиотеку, в медпункт. Но это были не наши — официальные учреждения.

Архангельский храм помню с раннего детства, может быть, лет с трех-четырех. Сюда приводила меня баба Рая, аккуратная маленькая старушка, папина тетя. Почему-то больше запомнилась зимняя церковь, то есть ее первый этаж. Во времена моего детства здесь было тесно от народа, душно от свечей и радостно до восторга, когда баба Рая подносила на руках к священнику, к блистающей золотом чаще с причастием.

Потом, уже постарше, ходили мы с подружками в сторожку в гости к тете Шуре. Сторожка размещалась тут же, на первом этаже церкви. У тети Шуры было бедно даже по послевоенным меркам: лавка вдоль стены, почерневший от времени, грубо сколоченный стол, на нем деревянная миска с желтой дурандой — жмыхом из льняных семечек. Тетя Шура дуранду и сама ела, и нас угощала. А мы, помявшись, убирались восвояси. Дети были деликатными и вслух объявлять, что угощение не по вкусу, ни за что бы не стали.

Баба Рая, как бы предвидя мою будущую пионерско-комсомольскую жизнь, научила меня двум молитвам. Знала, верно, что придет время и я вспомню о них. От нее я и об Аксиньюшке, как ласково у нас называли старицу Ксению Красавину, впервые услышала. А недавно, беседуя с настоятелем Борисоглебского монастыря отцом Иоанном, рассказала о своих детских впечатлениях. Он сказал: «Сосуд, где изначально хранился мед, дегтем потом не испортить».

Архангельский храм закрыли в 1962 году. В последние годы перед этим здесь не везло на священников. Присылали побитых жизнью, попивающих попиков. Подвижники вроде отца Михаила Зеленецкого из Тимохова остались там, за войной. Новые были «нищие духом», и мы, чего греха таить, провожали разными дразнилками очередного подгулявшего попика, пробирающегося кривулями из Архангельского в соседнюю деревню.

Пьяных в те годы в селе встречалось несравненно меньше, чем сейчас. И каждый выпивоха подвергался и взрослому, и детскому осуждению. Помню лежавшего в пыли пьяного рыжего мужика, и мы, дошкольная мелюзга, пятками по этой пыли притопывая, ревели дружно и без перерыва: «Дядька, пердни — рубель дам!» Дядька, лежавший на спине, не шевелился. А если бы только приоткрыл глаз, с каким бы визгом рванули все за ближайшую калитку, к дому Бакулиных!

Родители наших забав не видели, а если бы узнали, то досталось бы каждому. Но, пожалуй, это самая хулиганская выходка из всех. Навредить, обидеть, причинить боль мы не могли. Впрочем, одна обида не заживала у меня долго. В семье Бакулиных у меня были две подружки: ровесница Нинка и Алька старше на два года. Говорила она низким, простуженным голосом. Но играть с ней было интересней, хотя у нее, как и у всех Бакулиных, были одни тряпичные куклы. У меня водились и заводские, с пластмассовыми головами, и расписные матрешки. Зависть у Альки на мое богатство таилась непомерная. Однажды, заспорив, она схватила мою матрешку и описала ее. Краски слиняли тут же. Но, если бы и не слиняли, такую матрешку взять в руки было уже противно.

И все же дух общности царил у нас во всем. Помню, на уроке в третьем классе мы увидели, что в Василисине горит дом. Татьяна Ивановна, наша учительница, прервала занятие, и мы побежали через овраги в деревню. Огнем охватило избу нашего одноклассника Коли Лебедева. Мужчины и женщины таскали из колодца ведра с водой, заливали пожар, а нам приказали выносить вещи. К дому нас, конечно, не подпустили. Мы встали цепочкой и от взрослых принимали чугунки, какие-то ящики, табуретки. Дом тоже отстояли, хотя он обгорел основательно. Из утвари у Лебедевых ничего не пропало. А сейчас часто слышишь, что при пожарах крадут самые ценные, спасенные было из огня вещи…

В школе мы пропадали  с утра до вечера. Здесь нам уделяли то внимание, которого не хватало дома. После уроков ходили помогать в колхоз. Однажды, это было уже в шестом классе, одноклассник с первой парты прислал моему соседу Валере Смирнову записку. Тот передал ее мне: «Про тебя написано». Я читать не стала, демонстративно разорвав послание на кусочки. На перемене бросила их в печку. Хотелось, верно, показать, что такие глупости меня не интересуют. А прочитать записку все же очень хотелось. Я сказала об этом своей подружке Кате Сидоровой, с колхозного поля мы вернулись снова в класс и перерыли в холодной печке все бумаги. Нашли заветные клочки, записку сложили и прочитали: «Валерка, я люблю Надьку Кускову». Это было первое признание в любви в нашем классе. У меня, разумеется, тоже. А в седьмом любовь редкого из моих одноклассников пощадила. После первой четверти в седьмом классе наша семья уехала из Архангельского, моего папу Леонида Александровича перевели директором в школу покрупнее. Девчонки мне писали обо всех событиях в  родном селе. Но самые первые письма я стала получать от своего одноклассника Коли Баранова: «Пишу тебе в половине первого ночи». И это тоже было как признание в любви.

Удивительно. В детстве я боялась покойников, а вот на кладбище ходила часто. Особенно нравился там один необжитой угол, заросший вишнями. На канаве росла земляника. Девчонки Бакулины собирали ее стаканами, а мы просто ели. И даже если ягоды росли на могилах, срывали и там. Тогда мы не знали, что здесь, на кладбище, похоронена святая старица, что люди из Петербурга и Москвы приезжают к ней на могилу, чтобы поделиться своими печалями, почерпнуть силу. Передавали из уст в уста, как она сказала перед смертью: «Не плачьте, приходите ко мне на могилу, я вам помогу!» Наверное, и нам, детям, незримо помогала.

Опасных ситуаций в нашей безнадзорной жизни было много. Я, к примеру, в десять лет, не зная дороги, отправлялась на велосипеде за 15 километров в соседний Некоузский район к бабушке одна, без провожатого. И дядя, гостивший у нее в то время в деревне Кудреватовской, рассерженно говорил: «Сестра у меня с ума сошла. А если ребенка кто-нибудь напугает?»

Лесной дороги я не боялась, хотя ехать приходилось мимо наблюдательных пунктов, оставленных дезертирами на деревьях. Они были похожи на огромные грачиные гнезда. Об этом теперь не любят вспоминать, а водилось беглых солдат немало во время войны в мышкинских и некоузских лесах. Норовила побыстрее прошмыгнуть и мимо колхозных стад, в которых гуляли свирепые быки. Мои путешествия каждый раз сходили благополучно.

Один раз мы всей дружной оравой чуть было не попали в беду. В ноябре по первому льду катались на пруде за клубом. Видимо, лед был чересчур тонок и, когда мы кучкой оказались на середине, затрещал, стал медленно прогибаться под нашей тяжестью и оседать. Старшие не растерялись — добрались до берега, уцепились за кусты, вытянулись во всю длину по спуску и скомандовали: «Цепляйтесь за наши ноги и ползите!» Все мы таким способом выползли на берег.

Но детство наше не обошлось без трагедии. Верно, шестилетнему Славику и старица не смогла помочь. Был он светловолосый, тихий, но не робкий, как все мы. И однажды в майский день, купаясь в разлившейся Ломихе, в омуте напротив своего дома, он не справился с течением. Его затянуло в вершу из ивовых прутьев, поставленную для рыбы. Славика вытащили на берег, откачивали, но было уже поздно.

Мы всей компанией сидели на черемухе, раскачиваясь на ветках и плавая в терпком запахе ее цветов, когда увидели ревущую, растрепанную сестренку Славика Галю. Она бежала к сельсовету и на ходу крикнула нам, что брат утонул. Мы, не помня себя, скатились с дерева и бросились к дому Воробьевых. На крыльце мать Славика обнимала его за голову, рыдала, увидев меня в толпе, стала манить рукой, едва выговаривая: «Надя, посмотри, что стало со Славиком!» Я в ужасе спряталась за спины, так и не подошла к своему мертвому приятелю.

Сейчас, говорят, раз в несколько лет в Архангельское приезжает немолодая уже Галина Михайловна. Но поговорить в селе, вспомнить братца Славика ей уже не с кем. Здесь в последнее время было всего два жилых дома. Школу-девятилетку закрыли в  2007 году. Галина в одиночестве идет на кладбище, приводит в порядок могилы матери и брата. Не знаю, бывает ли она на могиле у старицы Ксении. К ней в последние годы людей приезжает все больше и больше, и мы у нее бывали не раз.

На снимке: деревенские дети конца 1950-х годов.

Фото из архива автора.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page