Наш камень зарыли в дорогу

Мои  родители огребают рой на пасеке. Стоит жаркий июньский полдень. Даже не подходя близко к огороду, я слышу мощный пчелиный гул. Роение — это размножение пчелиной семьи, когда старая матка уводит от улья на новое место, километра за три и дальше, часть молодежи.

Перед отлетом новая семья присаживается плотным клубом  где-то рядом с пасекой — на  изгородь или на ветки деревьев. Здесь-то и нужно не прозевать, побрызгать на пчел водой с веника и начинать стряхивать жужжащие комья в короб — роевню. А что не поддается такому сбору — счищать специальной щеткой. Пчелы во время роения неагрессивны, но, если их растревожить, нечаянно раздавить одну-другую, могут изжалить. Был в селе такой случай: ужалила в переносицу малыша пчела, через полчаса у него затекли веки так, что закрылись глаза, и он до вечера ходил, как слепой.  

Огород, где стоят ульи, под окнами нашего дома. Уследить слетевший рой не составляет труда, если у родителей не было бы целой вереницы других дел. В обед мама ходила доить корову в стадо. Иногда брала меня с собой, чтобы я веткой отгоняла оводов. Когда возвращались, папа говорил: «Лучше бы ты, Лида, сегодня  корову не доила, снова рой улетел». Папа, потомственный пчеловод, был уверен, что пчелы пропасть семье не дадут, но следить за пасекой все время тоже не мог: он был директором семилетки, и у него каждое лето случались то ремонты, то стройка.

Пасечников в нашей округе в пятидесятых годах было немного и о моде подманивать чужие рои тогда еще было не слышно. Так что наши беглянки просто дичали. Один раз мы нашли диких пчел в отдаленном лесу, так называемом Острове, куда отправились собирать сладкие яблоки, замеченные с прошлого года, на дикой яблоне.  

Мы, несмотря на благодатный день, на то, что венки из одуванчиков оставались недоплетенными, забрались от греха подальше домой к Вале. Валя, ровесница  моей сестры, жила за стенкой вместе со своей мамой, учительницей. Кухня у наших соседей поменьше, чем у нас, а в остальном все так же: деревянный стол, длинная лавка для ведер с чистой водой,  раскладистая  русская печь. Валька угощает нас супом из печки, мы давным-давно вышли из того возраста, когда ждут маминого угощения. Если родители заняты, а они заняты всегда, то бери из печки что приготовлено и наворачивай.  Благо в печи за устьем, возле красных углей, всегда есть и суп, и каша, и тушенка томится.

 Замечаем, что в сельсовете, который стоит окна в окна с кухней, где мы едим, неподвижно, подперев щеку рукой, сидит Степан Петрович, глава местной власти. Он не  шелохнулся за все время нашего обеда. И это тем более удивительно, что наши родители за весь длинный день ни на минуту не присядут. Следим за ним с некоторым неодобрением, потом Валя предполагает ехидно: «Наверно, голодный, нам завидует», — и протягивает, дразнясь, к окну пустую тарелку.

Мы с сестрой подхватываем: «Голодный, голодный!» — и тоже тычем пустыми тарелками в окно. Степан Петрович все так же монументален и продолжает смотреть куда-то мимо. Это выше наших сил. «Попу ему показать!» — выкрикиваю я в отчаянии. «Слабо», — разом выдыхают старшие. Я настроена решительно, Степан Петрович мне никогда не нравился: высокомерный, скучный дядька, но сегодня он превзошел сам себя, мы для него, равнодушного, не существуем вообще.

Выбегаем на тропинку, ведущую от дома к сельсовету, встаем к камушку, похожему на большой диван, здесь мы часто играем, я стягиваю с себя сатиновые трусишки и, повернувшись задом, наклоняюсь и показываю то, что всегда должно быть прикрыто. Боже, только тут я поняла, каким позором покрываю себя!

Степан Петрович не шевелится. А я от камушка под дружный смех девчонок убегаю за сарайки в жирные раскидистые лопухи, где всегда прячусь от чужих глаз. А сейчас все глаза мне кажутся чужими…

 Вглядываясь в тот яркий, пышущий зноем день, я пытаюсь понять, что побудило тихую и послушную дошкольницу отважиться на такой смешной и некрасивый поступок, одного безделья Степана Петровича тут явно  мало. И теперь смутно припоминаю, что слышала обрывки разговоров взрослых о восстании крестьян в восемнадцатом году. О том, как пришли они толпой к сельсовету власть свергать, а главный сельсоветчик сбежал в болото отсиживаться. Пошумели,

покричали. Мальчишка

шестнадцатилетний Фе-дя из револьвера вверх стрельнул. На том и разошлись.

Приехали в село каратели, приговорили трех зачинщиков к расстрелу, тот Федин револьвер тоже не забыли. Отец мальчишки, Карп Федорович, от нашего сельсоветского камушка до деревни Левинской, когда сынишку на смерть вели, всю дорогу на коленях полз, умоляя пощадить сына, а казнить его, старика. Не пожалели. К трем могилам за околицей не велено под страхом наказания подходить. Но те  холмы не сравнялись с землей и до сих пор.

Конечно, в детстве я думала, что Степан Петрович как раз и вызвал отряд карателей. Может, потому и решилась на отчаянный поступок против представителя власти? И лишь позднее узнала, что он тогда только на свет появился.  Как и то, что Федя  мне приходится троюродным дедушкой.

О крестьянском восстании 1918 года устных рассказов бытовало немало… Конечно, передавались они шепотом, даже в семье. О том, что мой дед по отцу, Александр Максимович, пытался вместе с другими некоузскими мужиками брать штурмом город Рыбинск. Впрочем, до крайности дело не дошло. От самого деда услышать эту историю я не могла: он погиб задолго до моего рождения, в 1945 году, освобождая Югославию. На фронт он попросился добровольцем.  Зато много рассказывал папа.

Собрались в восемнадцатом году мужики некоузские, как они говорили, «Рыбну брать», погрузились на поезд — целый эшелон повстанцев. У кого ружье, у кого наган еще с первой мировой. Главного, кто взялся бы командовать этой армией, не нашлось, возмущение было стихийным. И когда в Тихменеве прошел по вагонам слух, что навстречу поезду движется другой, с красными карателями, мужики посыпались с подножек, как осенние листья. Болотами да чащобами добирались к своим домам. А оружие в пруду затопили. Но в родной отцовской деревне, Евлановской, каратели тогда никого не тронули.

Да только позже кары от «народной» власти никто почти не избежал. В 1931 году семью Кусковых раскулачили. Припомнили  колбасный цех, организованный мужиками  на паях. Боком вышел крестьянам план кооперации в деревне. Сиротку Лизу, выращенную вместе с родными детьми, представили как наемную рабочую силу. И отправили дедушку Александра Максимовича на три года под станцию Буй лес валить.

В память о восстании, о деде и другой  родне, исчезнувшей из деревни Евлановской, у нас дома за портретом деда хранился шестизарядный револьвер «бульдог», доставшийся папе от дяди Фавста, брата Александра Максимовича, тоже в  восемнадцатом году собиравшегося «Рыбну брать». Знать, не все оружие в пруд мужики побросали.

 На исходе 60-х годов минувшего века моя сестра подарила эту реликвию своему знакомому, приехавшему на побывку бравому десантнику. А позднее и тот камень, что лежал у сельсовета, строители закопали в дорогу, когда ее покрывали бетонными плитами.

ПоделитесьShare on VKShare on FacebookTweet about this on TwitterShare on Google+Email this to someonePrint this page